МОЛЧАНИЕ И ЯЗЫК ЖЕСТОВ
|
Книжная миниатюра 14 века |
|
Молчание не везде и не всегда обязательно. К примеру, у гильбертинцев кузнецы могут разговаривать в трапезной, но вряд ли
им позволяется нарушать безмолвие в кузнице. Однако, в общем и целом, склонность к безмолвию и желание соблюдать его
присутствуют повсюду. В редких уставах и сборниках обычаев не найдется главы, посвященной молчанию. Лишь молитвенное
обращение к Богу (opus Dei) отверзает уста, и звук голосов приобретает только больше значения. В остальном же «замкнутые
уста есть условие покоя сердца». «Молчание — мать всех Добродетелей». Но если необходимо заговорить, то сделать это следует
безо всякой гордыни. Разумеется, любые шуточки и неприличные истории везде и повсюду подвергаются осуждению.
Сборники обычаев требуют наиболее полного молчания в храме, в трапезной, в спальне, во внутренних монастырских галереях.
После повечерия наступает тишина, которая еще и в наши дни остается одним из самых трогательных моментов дня в монастыре.
Даже такие действия, как стрижка волос, кровопускание, омовение, выпечка просфор, должны совершаться в совершенной тишине,
словно в комнате нет ни одного брата, как гласит устав Учителя. Текст аббатства Бек подчеркивает, что тишина должна быть такой,
чтобы нельзя было даже услышать поскрипывания пера переписчика. «Чтобы никто не читал (в Средние века читали, тихо произнося
слова вслух) и не пел, если только безмолвно... И чтобы каждый повторял псалмы про себя». Соблюдалось ли это предписание? Трудно
узнать, и также трудно в это поверить. Во всяком случае, визитаторы Клюни отмечали, что в четырех главных местах, где требовалось
соблюдение безмолвия, оно выполнялось не всегда.
Совместная жизнь предполагает словесное общение. И чтобы не нарушать безмолвия обители, использовали либо деревянную дощечку,
покрытую воском (ее монахи носили на поясе), либо язык жестов.
Три сборника обычаев: Бернара из Клюни, Ульриха и Вильгельма из Гирсау (все относятся к XI веку) сообщают нам
о таком языке. Эти маленькие словарики достаточно забавны прежде всего потому, что из них видно, какие предметы или блюда были
наиболее употребительны и какие персонажи наиболее известны, а, кроме того, еще и потому, что символика этих жестов столь наивна и
бесхитростна, что вызывает невольную улыбку.
В Клюни насчитывалось 35 жестов для описания пищи, 37 — для людей, 22 — для одежды, 20 — для богослужения и т. д. Хотите пару
примеров? Вот обозначение молока: монах кладет мизинец в рот, как делают дети. Простой хлеб: большим пальцем руки рисуют крут,
прижав к этому пальцу два других. Пирог: на ладони изображают крест, ибо пирог делят на части. Есть и знаки, позволяющие распознать,
из чего этот хлеб — ржаной, пшеничный или из овса; то же самое по поводу вина: с травами ли оно, с пряностями или с медом, белое или
красное. Одним и тем же жестом обозначаются форель и женщина: провести пальцем от одной брови к другой. Этот жест напоминает собой
головную повязку женщины. Но при чем здесь форель? Дело в том, что она женского рода (как, впрочем, и другие рыбы)! Тот же знак служил
для обозначения Пресвятой Девы Марии.
Язык жестов не был единым во всех монашеских орденах. Так, жесты Клюни столь же непонятны для гранмонтанцев,
как для нас чуждый иностранный язык. В Клюни говорили «горчица», прижимая первую фалангу мизинца к большому пальцу, а гранмонтанцы
сжимали пальцами нос и приподнимали их; другие же монахи помешивали пальцами одной руки в другой руке, собранной в горсть, что
обозначало соус, приготовляемый поваром. У конверзов* [Конверзы («обращенные») принимали часть монашеских обетов, но не постриг,
и жили отдельно от братии. Обет послушания обязывал конверзов работать столь долго, сколько требовал аббат. (Прим. ред.)] существовал
свой язык жестов, который в основном описывал различные сельскохозяйственные работы. Нас уверяют, что язык жестов не содержал
никаких шутливых знаков или фривольных по смыслу. Невинные души могут верить в это, но была ли потребность выразить нечто подобное?
Сие заставляет задуматься.
Но, как бы то ни было, тот факт, что монахи разговаривают при помощи рук, долгое время производил впечатление на общество,
усматривавшее здесь нечто сакральное. Общество изумлялось не менее жонглера из Нотр-Дам, словами поэта поведавшего следующее:
Коль вы в этот орден придете,
То людей столь великих найдете:
Лишь знаки делают один другому
И не молвят устами ни слова,
И верно, вполне, несомненно,
Не говорят они по-иному.
ИЗМЕРЕНИЕ ВРЕМЕНИ
Бенедиктинский устав тщательно делит день монаха на определенные части. Пунктуальность — вот главная добродетель,
и всякое, даже малейшее, отступление от этого требования должно быть объявлено на обвинительном капитуле. В отличие от сельских жителей
монахи придавали большее значение отсчету времени. Но как это сделать за неимением часов?
Первое требование устава Учителя предписывает вставать зимой до петушиного пения, а летом — как раз в тот момент, когда поет петух.
Так же измеряли время наемники и ландскнехты. Прибегали также к помощи небесных светил. Мы располагаем весьма любопытным
сборником «Монастырские звездные часы» (Horologium stellate monasticum). В нем рекомендуется находиться в определенном месте
монастырского сада в нескольких шагах от куста можжевельника, откуда можно видеть два-три окна общей спальни. Когда же появляется
та или иная звезда, наступает время либо звонить в колокол и будить монахов, либо зажигать светильники в церкви, либо сразу будить
монахов, начиная с аббата, почтительно обратившись к настоятелю: «Господи, уста мои отверзеши» и, как сообщает Кальме, потянув его
за ступни! Однако понятно, что такой способ определения времени суток был весьма неточен. Прибегали и к иным, впрочем, столь же
ненадежным средствам: наблюдали за длиной тени, которая то увеличивалась, то уменьшалась; читали псалмы (при условии, что
монахи не будут петь слишком быстро); использовали горящую свечу и, конечно же, клепсидру или водяные часы; песочные часы,
солнечные циферблаты, на которых обычно писали латинское изречение: «Non numero horas nisi serenas», имевшее двойной смысл:
«Отсчитываю лишь часы светлого времени суток» или «Отсчитываю лишь светлые (счастливые) часы».
...Затем изобрели механические водяные и песочные часы. В одном из писем, посланных из картезианского
монастыря в Порте около 1150 года, сообщается о часах, которые заводили «в тот момент, когда можно было начинать читать». Эти
часы показывали время до 18.30 — дневное время, а на ночь оставалось 10 часов. В целом сутки по этим часам длились 28 с половиной
часов. И на самом деле, в те века привычно пользовались «часами» различной длительности, тем не менее все они назывались часами.
Так, картезианский час соответствовал примерно 50 минутам современного часа, хотя такое сравнение является несколько смелым...
Для монахов отсчет времени был очень важен, поэтому вовсе не удивительно, что они способствовали
усовершенствованию часов. Искусство часовых дел, пишет Шмиц, имело наиболее ревностных попечителей в лице аббатств и в
частности, что очень показательно, аббатства Форе-Нуар. Текст, примерно 50 года, под названием «Картина мира» восхваляет часы,
которые днем и ночью отмеряют время «молитв, регулярность которых столь приятна Богу». Автор текста полагает (для того времени
весьма передовая мысль), что лучше было бы исполнять все предназначенное в жизни, в том числе и вкушать пищу, «в установленный час»,
потому что «тогда проживешь дольше». Изобретение этого чуда приписывали Птолемею:
Именно он изобрел впервой
Древнейший прибор часовой.
Таким образом, в XIII веке идея регулярности была тесно связана с монашеской жизнью.
«В ДРАГОЦЕННЫЙ ЧАС СМЕРТИ»...
Приор в сопровождении нескольких братьев навещает больного; если есть хоть малейшая надежда на его
исцеление, то настоятель читает три молитвы. Когда же надежд на выздоровление нет, братья произносят три другие молитвы,
и больной уже знает, к чему готовиться. Он читает «Исповедаюсь» Confiteor, если в состоянии говорить сам, если же нет, то это
делает за него аббат. «Если отлетающая душа готова уже разлучиться с телом» (как гласит текст из Флёри), то братья расстилают
власяницу на земле или на соломе, крестообразно посыпают ее пеплом и перекладывают на нее умирающего. Этот обычай распространен
повсеместно (один только Бек составляет исключение) и нередко встречается даже у мирян.
Всех монахов предупреждают об этом при помощи трещотки, нужно, чтобы тут же собрался весь монастырь, незамедлительно оставив
все дела и даже литургию, дабы все вместе сдержанно пели «Верую во единого Бога...» (Credo in unium Deum — Символ Веры).
Больной исповедуется аббату или приору, испрашивает прощение у всей братии за все свои прегрешения,
совершенные пред ними и пред Богом, простирается перед собравшимися ниц, если нужно, поддерживаемый двумя братьями, или
в мире лобызает их. Агония сопровождается особой символикой: пять ран Христа искупают грехи умирающего, происходящие от пяти
чувств. Св. Эдмонд Кентерберийский, скончавшийся в 1240 году, приняв предсмертное причастие, омыл водой и вином пять ран Христа
на своем распятии, которое служило ему утешением последние часы жизни, а затем осенил крестом воду, которой было совершено
омовение, и благоговейно выпил ее... Дежурный монах помазал ему глаза, уши, нос, губы, руки, ступни ног, пах, поясницу и даже пупок,
как пути проникновения греха. Поясницу, то есть почки, помазали потому, что они есть вместилище сладострастия у мужчин, как пупок —
у женщин. Так, по крайней мере, считали монахи в Кентербери. Умирающий причащался Телом и Кровью Господними, устремив свой взгляд на крест.
Старинные сборники предусматривали вопросы, задаваемые умирающему, вроде следующего: «Вы рады умереть в христианской вере,
в одеянии монаха?» Это было мрачно и вместе с тем волнующе. Если агония затягивалась, то братия удалялась, оставляя одного монаха
читать о Страстях Господних возле постели умирающего. После наступления смерти тело обмывали теплой водой в больничном помещении
на специально приготовленном для этого камне (если же умирающего помазали перед смертью, то его обмывали только на третий день).
Тело обмывали с ног до головы за исключением срамных частей, которые прикрывались сорочкой. Эту процедуру выполняли монахи того
же ранга, что и усопший. Так, священник омывался священниками, конверз — конверзом (священники должны были вымыться перед тем,
как служить мессу).
Руки умершего соединялись под куколем* [Куколь или кугель, гугель, — средневековый капюшон, покрывающий плечи,
переходя в пелерину; теплая удобная, очень популярная в XIII—XIV веках одежда, хорошо защищает от холода и к тому же украшает голову
как ореол. (Прим. ред.)], который будет потом зашит, на лицо опускался капюшон. Надевались чулки и обувь; ни одна деталь костюма не должна
была болтаться. Вся одежда окуривалась ладаном и кропилась святой водой. В аббатстве Бек одежда и обувь на покойнике должны были быть
совершенно новыми, ни разу не одеванными прежде. У картезианцев тело умершего клали прямо на землю, завернув в белую ткань из грубой
шерсти, служившую саваном: смирение после смерти, как и при жизни. Тело в церковь вносили те же монахи, которые и омывали его. Монже
повествует о тележке с трещоткой для перевозки умерших в картезианском монастыре в Дижоне. Вся братия располагалась вокруг гроба (в
тех монастырях, где гроб предусматривался) или же, как у траппистов, вокруг доски, на которой лежал усопший. Зажигали два подсвечника
— один у изголовья, где находился крест, а другой — в ногах. Вся братия неотлучно присутствовала у гроба, за исключением часов богослужений,
капитула, принятия пищи и сна, когда у ложа покойного бодрствовали предусмотренные монахи.
Затем тело предавали земле, что сопровождалось различными молитвами, чтением псалмов в соответствии с определенной
службой, которая в разных орденах проходила по-разному в соответствии с традициями, сложившимися в течение столетий. Картезианцы над
могилой кадят ладаном и кропят ее святой водой. В Эйнсхеме в могилу бросают несколько угольков из кадила, а на грудь покойнику кладут
молитву об отпущении грехов и Символ Веры. Никаких цветов. Там, где гроб отсутствует, тело погребают прямо в землю, как у траппистов,
или под деревянной крышкой, как у картезианцев. Настоятель первым бросает в могилу три лопаты земли. Другие монахи следуют его примеру
и поют при этом молитвы до тех пор, пока земля не скроет тело целиком. После погребения (трапписты встают на колени и молят Бога быть
милостивым к умершему и простить ему грехи) все возвращаются в монастырь и снимают с себя белые одеяния. Гасят свечи. Умолкают колокола.
Картезианец после своей смерти удостаивается простого деревянного креста на могиле, причем анонимного. Кладбище зарастает травой, ибо
стоит ли заботиться о том, что было прахом и вернулось в прах? Изредка, может быть, в одном случае из пятидесяти, орден канонизирует своего
умершего монаха. Настоятели имеют право на каменный крест на могиле. Кладбище Гранд-Шартрез насчитывает 23 таких креста, 17 из которых
с надписями, указывающими возраст умершего, год кончины и продолжительность его настоятельского служения. На единственном из этих
крестов, кроме упомянутых сведений, начертано изречение: «Ныне прах и пепел» — напоминание о том, что осталось от человека, столь
ревностного и деятельного при жизни. Крест принадлежит дому Ле Массону (1675–1703), из всех картезианских настоятелей наиболее
близкому по духу Людовику XIV.
|